/* Google analytics */

Sunday, May 26, 2013

Моряк в седле. Ирвинг Стоун

Как-то так получилось, что Джек Лондон оказался тем писателем, который меня вылепил. Почти всем, что было в моей жизни, и плохим (такого было немного), и хорошим (такого было много), я в большой степени обязан ему. Когда я принимал серьезные решения, за их правильностью присматривали Смок Беллью, Ситка Чарли, Элам Харниш и Фелипе Ривера. У моего одноклассника было собрание сочинений Лондона, я брал его почитать по одному тому и постепенно прочитал почти все. Но не совсем все, кое-что у меня и по сей день осталось недочитанным, вроде «Звездного скитальца» или «Алой чумы». Среди прочитанного есть что-то, что мне не очень понравилось, например, «Железная пята» или «Маленькая хозяйка большого дома», но даже и эти не самые любимые книги — кусок меня.

Зато я очень полюбил «Мартина Идена», который дал возможность лучше познакомиться с самим автором. Но несмотря на то, что я перечитывал «Мартина» не один раз, я никак не мог понять Лондона до конца, все-таки он не Мартин Иден, это не автобиография. Отчасти для того, чтобы попытаться сделать это, я прочитал его книгу о нем «Моряк в седле», написанную другим знаменитым писателем, Ирвингом Стоуном.

Это не лучшая прочитанная мной биография. Я совершенно не разделяю некоторых оценок книг Лондона, которые дает Стоун, вроде:

Если не считать ранней «халтуры», серия «Смок Беллью» — его первая работа, лишенная литературной ценности: чистая поденщина; цемент, бревна и медь на постройку дома.

По-моему, «Смок» — великолепная книга. Ни капли искусственности, но высочайшее качество. Или вот:

Те два, что были созданы в этот период — «Джон Ячменное Зерно» и «Лунная Долина», — вошли в число лучших его вещей; мало того, они достойны стоять в одном ряду с самыми совершенными образцами американского романа. Если не считать третьей части, содержащей высказывания о сельском хозяйстве, ее бы следовало выделить в отдельную книжку: в «Лунной Долине» содержатся глубочайшие мысли, блестящие строки — лучшее, что породили ум и сердце Джека Лондона. Образы гладильщицы Саксон и возчика Билли необычайно убедительны, описание драки на гулянье «Клуба каменщиков» в Визель-парке, где Джек мальчиком воскресными вечерами подметал пол в ресторанчиках, — пример классического американо-ирландского фольклора; описание драмы, разыгравшейся во время забастовки оклендских железнодорожников, и четверть века спустя по-прежнему остается образцом для произведений, посвященных забастовочному движению.

Мне-то «Лунная долина» кажется сладкой пасторалью, к тому же фальшивой и противоречащей в чем-то лондоновским же идеалам.

Но зато теперь я смог гораздо лучше оценить те стороны натуры Джека Лондона, которые раньше проходили если не незамеченными, то недооцененными мной. Это в первую очередь сложная смесь социализма и восхищения «сильным человеком», которой и я сам в разные периоды жизни по глупости увлекался. Я, правда, между ними метался, а Лондон умудрился их совместить, что дало настоящую взрывчатую смесь. У него если уж социализм, то с революцией и баррикадами, или, как пишет Стоун:

Основой его жизни был социализм. Он верил, что государство должно стать социалистическим, и в этой вере черпал силу, уверенность и мужество. Он не ждал, что человечество возродится в течение суток, не думал, что человек должен заново родиться, чтобы построить социализм. Он предпочел бы обойтись без революции, без кровопролития — пусть социализм входит в жизнь мало-помалу. По мере сил он стремился научить народ, как взять в свои руки промышленность, естественные ресурсы и правительственный аппарат. Но если по вине капиталистов эволюционный путь станет невозможен, Джек Лондон был готов сражаться за правое дело на баррикадах. Какая новая цивилизация не была крещена в кровавой купели?

Органически связанными с социалистическими убеждениями были и его философские взгляды — сочетание геккелевского монизма, спенсеровского материалистического детерминизма и эволюционной теории Дарвина.

«Чувствительность, сострадание, милосердие неведомы природе. Мы лишь марионетки в игре могучих стихийных сил, это верно; но мы можем постигнуть законы этих сил и в соответствии с ними уяснить себе наш путь. Человек — слепое орудие естественного отбора между расами…

А уж социал-дарвинизма, доходящего иной раз до шовинизма, как в «Дочери снегов», я вообще избежал:

Хуже всего выглядит Фрона там, где она начинает говорить языком лондоновских социологических очерков, излагая шовинистические бредни, которые Джек почерпнул у Киплинга и проглотил не разжевывая, — о превосходстве белой расы, о ее праве навсегда безраздельно повелевать краснокожими, черными и желтыми. Нетрудно понять, почему Джек так легко и охотно принял все это на веру — он ведь и без того носился со своими викингами. «Готовы остроносые боевые галеры, в море ринулись норманны, мускулистые, широкогрудые, рожденные стихией; воины, разящие мечом… господствующая раса детей севера… великая раса! Полсвета — ее владения, и все моря! Шестьдесят поколений — и она владычица мира!»

По вине этой англосаксонской близорукости в искаженном виде стал представляться ему и социализм — именно та область, в которой он прежде всего стремился хранить честность и верность истине. Отделывая страницы, посвященные господствующим расам, выходцам с севера, он писал Клаудсли Джонсу:

«Социализм — не идеальная система, задуманная для счастья всего человечества; она уготована лишь для благоденствия определенных родственных между собою рас. Ее назначение — увеличить мощь этих избранных рас, с тем чтобы, вытеснив более слабые и малочисленные расы до полного вымирания, они завладели бы всей землей»

Мне показалось, что Стоун, работая над этой биографией, исходил из этой идеологической схемы, которая немного помешала ему больше рассказать о Лондоне как человеке, да и вообще исказила его образ. Я, например, не очень-то верю в то, что Лондон мог быть таким зашоренным человеком, что всерьез принимал теорию Юджина В. Дебса: «Там, где речь идет о классовой борьбе, нет и быть не может хороших капиталистов или дурных рабочих — каждый капиталист — твой враг; каждый рабочий — товарищ». Не должен был.

Так или иначе, но невозможно написать неинтересную биографию интересного человека. Мне было очень интересно узнать, например, что читал Джек Лондон:

Оценивающим взглядом Джек окинул книги, разложенные по столу и по кровати, — все это он сейчас штудирует, конспектирует, делает пометки. Да, он на верном пути: «Революция 1848 года» Сент-Амана, «Очерки по структуре и стилю» Брюстера, «Заметки об эволюции» Жордана, «Предполярье» Тирелла, «Капитал и прибыль» Бом Баверка, «Душа человека при социализме» Оскара Уайльда, «Социалистический идеал — искусство» Уильяма Морриса, «Грядущее единство» Уильяма Оуэна.

На его ночном столике постоянно лежал неприкосновенный двухтомник Поля де Шейю, чьи «Африканские путешествия» были первой книжкой приключений, попавшей в руки восьмилетнему мальчику на ранчо в Ливерморе.

Или откуда вырос сам стиль его письма:

Появление «Сына волка» ознаменовало начало современного американского рассказа. Правда, у него были предшественники: Эдгар Аллан По, Брет-Гарт, Стивен Крейн и Амброз Бирс — все они порвали с установившимися традициями, чтобы заняться настоящей литературой.

И как он сам формулировал суть этого стиля:

«Вы взялись за интересную тему: напряженная жизнь, романтика, судьбы людей, их гибель, комизм и пафос — так, черт возьми, обращайтесь же с ними, как должно! Не беритесь рассказывать читателю философию Дороги. Дайте это сделать вашим героям — делами, поступками, словами. Присмотритесь-ка повнимательнее к Стивенсону и Киплингу: как они сами умеют стушеваться, отойти, а вещи их живут, дышат, хватают людей за живое, не дают тушить лампу до утра. Дух книги требует, чтобы художник устранил из нее себя. Добейтесь крепкой, яркой фразы, выразительной, свежей; пишите насыщенно, сжато, не разводите длиннот и подробностей. Не нужно повествовать — надо рисовать! живописать! строить! Создавать! Лучше тысяча слов, плотно пригнанных одно к одному, чем целая книга посредственной, пространной, рыхлой дребедени. Плюньте на себя! Забудьте себя! И тогда мир будет Вас помнить!»

Или даже описание его обычного рабочего дня:

Около часа ночи, заложив спичкой то место в книге, на котором он остановился, Джек переводил стрелки на картонном циферблате, висевшем на дверях кабинета, чтобы Наката знал, в котором часу разбудить хозяина. Редко он позволял себе больше пяти часов сна; самое позднее время, указанное на циферблате, было шесть часов утра. Как правило, ровно в пять Наката приносил утренний кофе. Не вставая с постели, Джек правил вчерашнюю рукопись, отпечатанною Чармиан, читал доставленные по его заказу официальные доклады и технические статьи, корректировал стопку свежих оттисков, присланных издательствами, составлял план текущей работы, наброски будущих рассказов. В восемь он уже сидел за письменным столом и писал тысячу слов — первоначальный вариант очередной вещи, изредка поглядывая на четверостишие, прикрепленное кнопками к стенке:

С постели вставая, берусь я за дело — О господи! Только бы не надоело. А если я к ночи в могилу сойду, О господи! Дай сохраниться труду.

К одиннадцати дневная норма была закончена, и засучив рукава он набрасывался на умопомрачительные ворохи деловой и личной корреспонденции. В среднем Джек теперь получал десять тысяч писем в год и тщательно, вдумчиво отвечал на каждое. Нередко он «проворачивал» за день кругленькую цифру — сто писем и в тот же день диктовал сто ответов.

Гости знали, что утренние часы отведены для работы, и в это время соблюдали тишину. Ровно в час, после восьмичасового рабочего дня, Джек «выползал» на заднюю веранду, взлохмаченный, в распахнутой на груди белой рубашке, с косо сидящим на лбу зеленым козырьком, с папиросой в зубах и пачкой бумаг в руке. «Здорово, граждане!» — восклицал он с широкой усмешкой и тут же все заполнял собою, своей неотразимой теплотой, своим милым, чистым, мальчишеским обаянием, своей неистребимой жизненной силой и заразительной общительностью. Его появление означало, что сейчас пойдет потеха на весь день.

А главное, что у Стоуна в биографии осталось главная черта Лондона, которая меня восхищала в Мартине Идене, которую я с радостью увидел и у Джека Лондона, которую когда-то воспитали во мне, и которую я надеюсь удержать в себе до конца:

Побуждаемый не только любовью к знаниям, но и страхом, как бы не пропустить что-то новое, важное, что зародилось в мире, он непрестанно подстегивал себя: «Познавай!»

Tuesday, May 21, 2013

«Капитал» К. Маркса и другие книги о марксизме

Мое отношение к марксизму развивалось по диалектической спирали. Послушное признание сменилось инстинктивным отторжением. Потом я снова вернулся к марксизму, когда в юности искал правду и справедливость. Не нашел и пошел дальше. Теперь мне понадобилась логика и объяснение жизни и я снова решил заглянуть в Маркса. Вообще-то, я хотел бы найти книгу в духе «Марксизм для чайников», где была бы сконцентрирована суть марксизма — аксиомы, логика, теоремы и законы. Но такой книги я не нашел. Я прочел «Введение в марксизм» Эмиля Бернса (написана в 1939, издана в СССР в 1961), но это было догматичное изложение кондового советского марксизма-ленинизма. Я попробовал почитать «Краткий марксизм» Василия Колташова, но по словам самого автора «"Краткий марксизм", это не всесторонне изложение марксистских взглядов», а «пособие для активистов левых организаций». Очень конспективное изложение выводов без малейших подробностей. Я прочитал «Марксизм. Не рекомендовано к изучению» Бориса Кагарлицкого. Это единственная книга, прочитанная мной с интересом. Прекрасно написано, эрудиция автора бесспорна. Но это тоже было не то, чего я искал. Это обзор различных направлений марксизма, описывающий особенности каждого из них, но слишком мало говорящий о том, что их объединяет.

Громадное удовольствие я получил от статьи Артема Бросалова «Что такое марксизм и зачем он нам нужен». Железобетонная последовательность изложения и ясность мысли. Единственный минус состоял в том, что в ней только напоминаются некоторые (не все) основные положения марксизма, на основе которых Бросалов выстраивает свои соображения. Сам марксизм в целом принимается без доказательств, на это даже в этой большой статье не хватило места. Было бы очень интересно, если бы Бросалов довел статью до размеров отдельной книги.

Поскольку он этого не сделал, мне оставалось только одно, взяться за «Капитал» Маркса.

Я начал читать его без предубеждений. Я честно постарался разобраться в нем, но не смог. Сначала я начал выписывать цитаты, на основе которых собирался писать эту статью. Очень быстро вылезли нестыковки и явные противоречия. Я продолжал коллекционировать цитаты, но в конце концов понял, что мне нужен другой подход. Во-первых, я очень быстро терял интерес и стало ясно, что все три тома я не прочитаю. Во-вторых, я все-таки не экономист и некомпетентен. В-третьих, чтобы написать «Антикапитал», нужно больше времени, чем я готов выделить. Ну, и в-четвертых, я скоро понял еще одно. Марксизм не противоречив и доказать его неправильность, наверное, нельзя. Просто Маркс был крайне безалаберен в терминологии. О ключевом понятии марксизма, стоимости, он в одном месте говорит, что она проявляется как цена, в другом месте отмечает, что она может отличаться от цены, в третьем — что они вообще не связаны. Я встречал мнение, что это во многом проблема перевода (перевод действительно ужасный, удивительно, что в советские времена не сделали новый), что на самом деле было бы правильнее говорить не о стоимости, а о ценности товара, но какая разница, если определения все равно нет. Или, например, в одном месте, объясняя суть прибавочной стоимости, Маркс говорит, что капиталист справедливо оплачивает полный день рабочего, но рабочий за этот день успевает произвести больше, чем получает. В другом же месте утверждается, что капиталист не платит рабочему все заработанное. Но и тут Маркса нельзя поймать на противоречии, потому что немного поиграв словами, эти отрывки можно примирить. Кстати, Маркс прекрасно знал о том, что его терминология внутренне противоречива:

До сих пор мы обозначали в этой работе словами “необходимое рабочее время” то рабочее время, которое вообще общественно необходимо для производства известного товара. Теперь мы будем употреблять их и по отношению к тому рабочему времени, которое необходимо для производства такого специфического товара, как рабочая сила. Употребление одних и тех же termini technici [технических терминов] в различном смысле неудобно, но в полной мере избежать этого не удается ни в одной науке.

Кстати, есть странное мнение, что Маркс писал очень просто и понятно. Он и сам, кажется, втайне так полагал, хотя и немного скромничал:

Косноязычные болтуны германской вульгарной политической экономии бранят стиль и способ изложения “Капитала”. Литературные недостатки моего труда я сознаю лучше, чем кто-либо другой. Тем не менее в назидание и к удовольствию этих господ и их публики я процитирую мнение английской и русской критики. “Saturday Review” безусловно враждебная моим взглядам, в своей заметке по поводу первого немецкого издания пишет, что “изложение придает даже самым сухим экономическим вопросам своеобразную прелесть (charm)”. “Санкт-Петербургские ведомости” в номере от 8 (20) апреля 1872 г. между прочим замечают: “Изложение его труда (исключая некоторые слишком специальные частности) отличается ясностью, общедоступностью и, несмотря на научную высоту предмета, необыкновенной живостью. В этом отношения автор... далеко не походит на большинство немецких ученых, которые... пишут свои сочинения таким темным и сухим языком, от которого у обыкновенных смертных трещит голова”. У читателей современной нeмецко-национально-либеральной профессорской литературы трещит не голова, а кое-что совершенно другое.

Черта с два. Почти невозможно продраться сквозь пассажи вроде вот этого:

С превращением величины стоимости в цену это необходимое отношение проявляется как меновое отношение данного товара к находящемуся вне его денежному товару. Но в этом меновом отношении может выразиться как величина стоимости товара, так и тот плюс или минус по сравнению с ней, которым сопровождается отчуждение товара при данных условиях. Следовательно, возможность количественного несовпадения цены с величиной стоимости, или возможность отклонения цены от величины стоимости, заключена уже в самой форме цены. И это не является недостатком этой формы, – наоборот, именно эта отличительная черта делает ее адекватной формой такого способа производства, при котором правило может прокладывать себе путь сквозь беспорядочный хаос только как слепо действующий закон средних чисел.

Принять за простоту можно разве что тяжеловесные шуточки сомнительного характера, вроде «Стоимость товаров тем отличается от вдовицы Куикли, что не знаешь, как за нее взяться», или откровенно хамские выпады по адресу научных противников, в духе вышеупомянутых «косноязычных болтунов» или «шарлатанских изобретений Херреншванда» или «романтического сикофанта Адама Мюллера».

Так вот. Логики у Маркса минимум. Принимать всерьез трудовую теорию стоимости в том виде, в каком он ее изложил (я знаю, что не он ее придумал), невозможно. А значит, нельзя всерьез говорить о прибавочной стоимости и об эксплуатации, как присвоении прибавочной стоимости капиталистом. А раз так, то и все дальнейшие построения, включая и статью Бросалова, теряют почву. С другой стороны, опровергнуть ту же трудовую теорию тоже нельзя, хотя бы уже в силу невнятности формулировок. Зато та же невнятность позволяет устроить забавные игры с марксизмом. Например, если капиталист выплачивает рабочему только стоимость потраченного труда, то есть сумму, необходимую для восстановления рабочей силы, а все остальное забирает себе, то это, конечно, эксплуатация. Тогда, значит, если рабочий все-таки в состоянии откладывать какую-то сумму на будущее, а капиталист всю полученную прибыль пускает в оборот, то можно предположить, что прибавочную стоимость присваивает рабочий, эксплуатируя капиталиста. Другое дело, что во времена Маркса таких рабочих практически не было, но мы-то живем в другом веке.

Мне кажется, что главным недостатком Маркса является то, что ему не хватает диалектичности. Он очень статичен, он не умеет рассматривать явления в динамике, в развитии. Так, определяя стоимость как общественно необходимый труд, он не объясняет случаи внезапного возникновения стоимости в результате открытий и изобретений. Говоря об ограниченой емкости рынков, он недооценивает способность (и даже потребность) капитализма создавать новые рынки. Впрочем, не буду вдаваться в подробности. Пусть опровергают экономисты, если смогут.

Кроме того, марксизму свойственен этакий мистицизм. Понятие труда у Маркса является магическим генератором некоей неопределяемой субстанции, стоимости. Сначала я думал, что понял, почему марксисты считают, что машины не могут производить стоимость — потому что они не получают зарплату, не являются владельцами своего рабочего времени. Но потом выяснилось, что вовсе нет. Они не производят стоимость просто потому, что они не люди. Рабы, говорит Маркс, тоже производят прибавочную стоимость, а машины — нет. Поэтому я склонен относить «Капитал» к той категории книг, где уже числятся библия, коран, Principia Discordia и «Мифы Древней Греции» Н. Куна. Может быть, я неправ. Может быть, нужно было просто чуть посильнее постараться. Но вряд ли — если бы бы это было так, кто-нибудь другой уже сделал это и написал бы простую и понятную книгу о марксизме.

Теперь немного о другом. Эти недостатки трудовой теории стоимости не означают, что не существует классов, интересы которых противоположны, что противоречия между ними не требуют разрешения, что капитализм — конец истории. Но и тут рассуждения Маркса вряд ли безупречны. Они разумны и понятны, но они, видимо, являются самым простым, но далеко не единственным способом решения конфликта классов. На полях этого блога слишком мало места, чтобы я мог записать свои мысли, но я нашел замечательный способ устройства человеческого общества, устраняющий противоречия классового общества, но не являющийся коммунизмом :) Кстати, инкорпорированное общество, как в книге «Вне корпорации», тоже очень любопытно. Ну, тут можно долго фантазировать.

Словом, мое мнение о марксизме пошло на очередной диалектический виток. Возможно, когда-нибудь в старости, когда я выживу из ума, меня потянет на мистицизм, и тогда я снова вернусь к «Капиталу» с его историями про волшебную стоимость, а пока я с чистой совестью откладываю его в сторону. Но если вдруг кому-то попадется внятный и логичный «Марксизм для чайников», я бы посмотрел.

Но вот что непонятно, ведь столько умных людей относятся к Марксу с великим почтением. Одно из двух. Либо марксизм это все-таки религия, требующая веры, а не понимания, либо я так и не понял Маркса.

Tuesday, May 14, 2013

История Лилиан Аллинг

Более-менее случайно набрел в Википедии на коротенькую историю жизни Лилиан Аллинг.

Лилиан Аллинг была эстонкой, эмигрировавшей из России в США, которая пыталась вернуться в Россию из Нью-Йорка пешком.

Цитата из книги Кэлвина Ратструма «Новый путь в глуши»:

Летом 1927 года Лилиан Аллинг, молодая иммигрантка из России, соскучившаяся по родному дому и уставшая от черной работы в Нью-Йорке, решила вернуться домой, в Европу. У нее совершенно не было денег, и поэтому она решила отправиться в путь пешком. Она дошла сначала до Чикаго, потом в Миннеаполис и Виннипег, отказываясь от всех предложений подвезти ее.

Затем ее видели на Телеграфной тропе в Юконе, в северной части Британской Колумбии. У нее был небольшой рюкзачок, а для самозащиты она несла в руке обрезок стальной трубы. Она направлялась на Аляску. Полиция в Хэзелтоне не разрешила ей продолжать путь в канадских дебрях зимой, но они не смогли удержать ее дольше, чем до весны.

Снова выйдя в путь, она прошла всю Телеграфную тропу, через дикие горные перевалы, и вышла, наконец, к Доусону, где она некоторое время поработала поваром, чтобы заработать деньги на покупку и ремонт старой лодки. Весной 1929 года, как только сошел лед на Юконе, она уплыла по реке и добралась до места чуть к востоку от полуострова Сьюард. Там она оставила лодку и пешком пошла через Ном к Беринговому проливу. Последний раз ее видели, когда она договаривалась с эскимосами о цене за проезд на лодке через пролив, в Россию.

Лилиан Аллинг стала прототипом героини книги Эми Блум „Away” (2007).

Надо бы поискать...

Saturday, May 11, 2013

Александр Лурия и Оливер Сакс: романтическая психология

Потерянный и возвращенный мир (История одного ранения). А. Р. Лурия
Маленькая книжка о большой памяти. Александр Лурия
Человек, который принял жену за шляпу. Оливер Сакс

Я не воспринимаю психологию всерьез. Но, как известно, есть астрология и есть астрономия, есть алхимия и есть химия. Точно так же есть психология и есть психология. Сейчас я говорю о второй. Она не имитирует практическую полезность лидерских курсов, не учит делить людей на N психотипов и не рассказывает мужчинам о женских тайнах и наоборот. Это нормальная фундаментальная наука, пытающаяся изучать принципы мышления. Пока эта задача кажется нерешаемой, но не так давно считалось невозможным определить, из чего состоят звезды.

Александр Лурия — легендарный психолог. Точнее, наверное, нейропсихолог. Так случилось, что ему выпало редкое для нейропсихолога богатство клинической практики. Вряд ли он этому радовался. Причиной тому была война. Как раз на войне получил свою болезнь главный герой и одновременно автор книги «Потерянный и возвращенный мир (История одного ранения)». После тяжелейшего ранения в голову он потерял способность осознавать связь между событиями и фактами, видеть связность мира, он почти не мог контролировать ход своих мыслей, которые рассыпались по всей голове, отказываясь выстраиваться в последовательности.

«Я решился писать рассказ о случившейся в моей жизни болезни от ранения головы. Эта мысль пришла мне в голову потому, что мне хотелось написать каким-нибудь врачам, что у меня не работает голова и ничего в ней не держится — в моей голове, в ее памяти.»
Осколок, проникший в мозг, нарушил нормальную работу тех отделов коры, которые непосредственно связаны с анализом и синтезом сложных связей, с их организацией в определенные системы, с выделением нужных признаков воспринимаемых вещей, с систематизацией и хранением следов речевого опыта. Часть нервных клеток разрушена, часть находится в патологическом, «фазовом» состоянии.
Мы уже говорили, что одно из основных затруднений в понимании развернутой речи заключалось в том, что он не мог сразу схватить ее содержание, обозреть все, что было в высказывании, как единое целое, уложить его в одну схему, выделив основной смысл. А ведь именно это делаем мы, схватывая содержание рассказа!

Четверть века он писал этот дневник, надеясь, что систематическая работа и самодисциплина вернут ему связность мышления. Пусть ценой тяжелого труда, но все же.

Для чего он писал?

Он сам много раз спрашивал себя об этом. Для чего же он пишет? Для чего ведет свою мучительную, изнурительную работу? Нужно ли это?!

И он пришел к твердому решению: нужно!

Ведь он не мог быть полезным другим, не мог помогать по дому, путался выходя на улицу, не мог слушать и понимать радио, не мог читать книги... все это было потеряно. Но писать. По зернышкам выбирать кусочки своего прошлого, сопоставлять их друг с другом, размещать их в эпизоды, описывать картины прошлого, формулировать свои надежды, выражать свои переживания. Нет, это он еще может.

И писание его дневника, повести его жизни стало для него основной потребностью.

Это нужно ему самому. Это была единственная нить, связывающая его с жизнью, единственное, что он действительно мог делать, его единственная надежда на то, что он восстановится, станет таким, каким был раньше, разовьет свою мысль, сможет быть полезным, снова найдет себя в жизни.

Через воскрешение прошлого — к тому, чтобы прочно утвердить себя в будущем! Вот для чего он делает это, вот почему он начинает свой изнурительный труд, проводя часы, дни, годы в поисках утерянной памяти.

А может быть это будет полезно и другим. Может быть, поможет людям лучше понять, чем они обладают я что может быть потеряно от одного маленького осколка, проникшего в мозг, разбившего их прошлое, на тысячи кусков раздробившего настоящее, лишившего их будущего.

То, что он делал, было невероятно тяжело. Вот как он рассказывает, чего ему стоило писать дневник:

Вот я берусь за перо, в моей голове возникла мысль написать — вспомнить из памяти моменты перед ранением, когда я пошел в наступление. В моей голове возникает смутный образ — начало наступления на Западном фронте, на небольшом участке фронта. Но вот, как описать этот момент наступления, когда никак не можешь набрать нужных слов для данного писания? Я терпелив, я подолгу ожидаю, когда вспомнится из моей головы то или иное слово, нужное для описания момента наступления перед моим тяжким ранением, сразу же записываю это слово на отдельном листке бумаги, затем другое слово. Но если из памяти не вспомнится ничего, то я слушаю радио и встречающиеся нужные или подходящие для момента слова выписываю. Затем я из этих собранных слов начинаю составлять фразу, согласую ее с подобной же фразой (или предложением!), которые пишутся в книге или говорятся по радио. Переделав на нужный манер фразу или предложение, я ее, наконец, записываю в тетрадь. Чтобы начать писать следующую фразу, я предварительно вынужден прочитать то, что я написал только что, потому что я уже забыл, что я написал в последнем предложении...

Неспособность видеть связи в мире отражалась в неспособности видеть связи между словами:

Меня тревожат без конца невспоминания слова ли, образа ли, понятия ли, непонимания связок в понятиях. А тут еще непонимание разных вещей в людской речи и в памяти, как «муха меньше слона или больше?» или «Слон меньше мухи или больше?» Сколько я ни стараюсь — я до сих пор остаюсь не в силах понять и осознать сразу связи в этих словах, не в силах припомнить и осознать, к кому же отнести связки — к первому или второму (муха, слон). После ранения, хотя и со страшным трудом, но я снова запомнил все буквы русского алфавита. А вот запомнить слова-связки (меньше — больше) я сразу почему-то не могу и долго думаю, как же правильнее надо ответить на поставленный хотя бы и самим собой вопрос. От перемещения слов смысл связки в понятиях резко меняется. Почему я всегда бываю бессилен отвечать на такие, кажется, самые простые понятия, как «муха меньше слона или больше», хотя я и сам знаю, что такое слон, а что такое муха? А таких понятий с их перемещениями слов — тысячи. И моя сегодняшняя память пока что бессильна сделать (вспомнить, и сравнить, и понять, и осознать). Безусловно, если до меня не сразу доходит такое простое понятие «муха меньше слона или больше?», то еще хуже не доходят, недопонимаются сразу слова-понятия «круг над треугольником или под треугольником?».

Сам же Лурия здесь выступает только комментатором. Вот как он объясняет, что произошло с его пациентом:

Ранение нанесло непоправимый ущерб его мозгу; оно перечеркнуло его память; раздробило познание на множество кусков. Лечение и время возвратили ему жизнь, положили начало работе над возвращением этого мира, который он должен был собирать из маленьких кусочков - отдельных «памяток». Они сделали его беспомощным «умственным афазиком», который должен был жить в своем новом «беспамятном мире». Они заставили его начать титаническую работу над собой, работу, источником которой была постоянная надежда возвратиться к жизни, стать полезным другим.Но вот удивительный результат ранения: оно полностью пощадило мир его переживаний, мир его творческого энтузиазма, оно оставило полностью сохранным его личность, личность человека, гражданина, борца!И как беззаветно он борется за восстановление своего раздробленного «беспамятного» мира! Как остро он чувствует свои огромные пробелы и свои маленькие, иногда — столь трудно ощутимые успехи. И какое яркое воображение сохранилось у него: как красочно он вспоминает свое детство, как ярко и образно описывает он леса и озера, как трогательно переживает он свои прогулки, каждую травинку, каждый цветочек...И он продолжает так же тонко чувствовать людей, воспринимая их мотивы, оценивая их поступки, вместе с ними переживая их беды и радуясь их достижениям.

Очень трудно поверить в том, что книга насквозь документальна, что каждое слово в ней — результат тяжелейшего труда, борьбы со своим мозгом, вдруг ставшим непослушным. Но так оно было. А Лурия стал зачинателем нового жанра, который он назвал романтической наукой. С одной стороны, это строго научное описание клинического случая, история болезни. С другой — возможность заглянуть в чужую жизнь, по прихоти случая ставшую почти нечеловеческой. Еще один пример такого жанра — «Маленькая книжка о большой памяти». Она не так трагична, как первая, но тоже очень интересна.

Главный герой (пациент), Соломон Шерешевский, обладает невероятной памятью. Он может запомнить все.

Я предложил Ш. ряд слов, затем чисел, затем букв, которые либо медленно прочитывал, либо предъявлял в написанном виде. Он внимательно выслушивал ряд или прочитывал его — и затем в точном порядке повторял предложенный материал.

Я увеличил число предъявляемых ему элементов, давал 30, 50, 70 слов или чисел, — это не вызывало никаких затруднений.

...

Вскоре экспериментатор начал испытывать чувство, переходящее в растерянность. Увеличение ряда не приводило Ш. ни к какому заметному возрастанию трудностей, и приходилось признать, что объем его памяти не имеет ясных границ.

...

Опыты показали, что он с успехом — и без заметного труда — может воспроизводить любой длинный ряд слов, данных ему неделю, месяц, год, много лет назад. Некоторые из таких опытов, неизменно оканчивавшихся успехом, были проведены спустя 15–16 лет (!) после первичного запоминания ряда и без всякого предупреждения. подобных случаях Ш. садился, закрывал глаза, делал паузу, а затем говорил: «Да-да… это было у вас на той квартире… вы сидели за столом, а я на качалке… вы были в сером костюме и смотрели на меня так… вот… я вижу, что вы мне говорили…» — и дальше следовало безошибочное воспроизведение прочитанного ряда.

Но прелесть книги состоит в том, что Лурия ставит перед собой задачу, не сводящуюся к количественным измерениям:

Все это заставило меня изменить задачу и заняться попытками не столько измерить его память, сколько дать ее качественный анализ, описать ее психологическую структуру. В дальнейшем к этому присоединилась и другая задача, о которой было сказано выше, — внимательно изучить особенности психических процессов этого выдающегося мнемониста.

Лурия был действительно крупнейшим ученым и талантливым писателем. Они были переведены на многие языки, а сам Лурия много выступал за границей, став в результате культовой фигурой нейропсихологии. Его часто вспоминает в своих книгах Оливер Сакс. Книги Сакса написаны в схожей манере. «Человек, который принял жену за шляпу» — сборник клинических историй, от печальных до забавных. Благодаря разнообразию этот сборник читается проще, чем книги Лурии, но по той же причине сильно проигрывает им в драматизме и, как сказали бы беллетристы, в психологичности, хотя бросить такой упрек психологу у меня не повернется язык. Вот как начинается одна из таких историй:

По дороге к П. я зашел в цветочный магазин и купил себе в петлицу роскошную красную розу. Теперь я вынул ее и протянул ему. Он взял розу, как берет образцы ботаник или морфолог, а не как человек, которому подают цветок.

– Примерно шесть дюймов длиной, – прокомментировал он. – Изогнутая красная форма с зеленым линейным придатком.

– Верно, – сказал я ободряюще, – и как вы думаете, что это?

– Трудно сказать… – П. выглядел озадаченным. – Тут нет простых симметрий, как у правильных многогранников, хотя, возможно, симметрия этого объекта – более высокого уровня… Это может быть растением или цветком.

– Может быть? – осведомился я.

– Может быть, – подтвердил он.

– А вы понюхайте, – предложил я, и это опять его озадачило, как если бы я попросил его понюхать симметрию высокого уровня.

Из вежливости он все же решился последовать моему совету, поднес объект к носу – и словно ожил.

– Великолепно! – воскликнул он. – Ранняя роза. Божественный аромат!.. – И стал напевать «Die Rose, die Lillie…»

У Сакса выходили на русском языке и другие книги, я встречал, например, «Мигрень» и «Антрополог на Марсе», но к этому моменту я был уже изрядно утомлен психологической темой и решил, что пока с меня хватит.

Tuesday, May 7, 2013

Рассказы 1906-1912. Александр Грин

Ранние рассказы Грина я читал впервые, поэтому кое-что было для меня неожиданным. Например, «террористические» рассказы из жизни эсеров («В Италию», «Маленький заговор»). Да и вообще, непривычны оказались истории, где действие происходит не где-то на Малых Эмпирейских островах, а явно в России («Кирпич и музыка», «Слон и Моська»). А вот более привычные «зурбаганские» рассказы того периода, оказывается, тоже отличаются от привычных поздних. Есть в них что-то нездоровое. Если романтизм Джека Лондона вырос на медвежьем мясе и невероятной работоспособности, то романтизм раннего Грина бледен, небрит и истощен. Немного неловко смотреть ему в глаза. Хочется быстрее вернуться к привычной «Бегущей по волнам».