/* Google analytics */

Monday, February 27, 2012

Что делать? Николай Чернышевский

В школе я терпеть не мог эту книжку. Я считал, что так безобразно написанные книги нельзя включать в школьную программу. Я и сейчас держусь того же мнения, но в школе я так считал заочно, даже не читая «Что делать?», а сейчас я наконец-то могу повторить то же самое с полной уверенностью. Я ее дочитал. На этот подвиг меня толкнули несколько ранее прочитанных книг. Во-первых, «Дела давно минувших дней», о которой я написал в прошлый раз. Во-вторых, какая-то из книг Эйдельмана (то ли «Твой девятнадцатый век», то ли «Вьеварум», не помню), где он рассказывает о некоем Бахметеве, ставшем прототипом Рахметова. Этот Бахметев приехал в Лондон к Герцену, оставил ему кучу денег для работы «Свободной типографии» и уехал основывать утопическую колонию в Полинезии, после чего о нем никто ничего не слышал.

Так вот, все-таки я ее дочитал. Не считая нескольких сотен страниц, по которым я просто проскользил взглядом, не вчитываясь, потому что вчитываться невозможно. Во-первых, ужасно утомляют бесконечные монологи героев, из раза в раз подробно объясняющих ход своих мыслей то на одном примере, то на другом, не забывая изложить и возможные возражения воображаемых оппонентов, а также опровержения возражений. Вроде вот такого ужаса:

Всякий человек эгоист, я тоже; теперь спрашивается: что для меня выгоднее, удалиться или оставаться? Удаляясь, я подавляю в себе одно частное чувство; оставаясь, я рискую возмутить чувство своего человеческого достоинства глупостью какого-нибудь слова или взгляда, внушенного этим отдельным чувством. Отдельное чувство может быть подавлено, и через несколько времени мое спокойствие восстановится, я опять буду доволен своею жизнью. А если я раз поступлю против всей своей человеческой натуры, я навсегда утрачу возможность спокойствия, возможность довольства собою, отравлю всю свою жизнь. Мое положение вот какое: я люблю вино, и передо мною стоит кубок с очень хорошим вином; но есть у меня подозрение, что это вино отравлено. Узнать, основательно или нет мое подозрение, я не могу. Должен ли я пить этот кубок, или опрокинуть его, чтобы он не соблазнял меня? Я не должен называть своего решения ни благородным, ни даже честным, — это слишком громкие слова, я должен назвать его только расчетливым, благоразумным: я опрокидываю кубок. Через это я отнимаю у себя некоторую приятность, делаю себе некоторую неприятность, но зато обеспечиваю себе здоровье, то есть возможность долго и много пить такое вино, о котором я наверное знаю, что оно не отравлено. Я поступаю неглупо, вот и вся похвала мне

Во-вторых, эти тяжеловесные фразы еще и сопровождаются нелепыми с точки зрения русского языка конструкциями, вроде неимоверного «Долго они щупали бока одному из себя» или «признаки общего признавания его первым лицом того околотка».

С точки зрения сюжета, это простой любовный треугольник. Одухотворенная девушка страдает от жизни в мещанской семье, ей угрожает насильственный брак с нелюбимым, но ее спасает тайное венчание с учителем ее младшего брата. Они живут немного странной, не совсем семейной жизнью:

— Знаешь ли, что мне кажется, мой милый? Так не следует жить людям, как они живут: все вместе, все вместе. Надобно видеться между собою или только по делам, или когда собираются вместе отдохнуть, повеселиться. Я всегда смотрю и думаю: отчего с посторонними людьми каждый так деликатен? отчего при чужих людях все стараются казаться лучше, чем в своем семействе? — и в самом деле, при посторонних людях бывают лучше, — отчего это? Отчего с своими хуже, хоть их и больше любят, чем с чужими? Знаешь, мой милый, об чем бы я тебя просила: обращайся со мною всегда так, как обращался до сих пор; ведь это не мешало же тебе любить меня, ведь все-таки мы с тобою были друг другу ближе всех. Как ты до сих пор держал себя? Отвечал ли неучтиво, делал ли выговоры? — нет! Говорят, как сто можно быть неучтивым с посторонней женщиною или девушкой, как можно делать ей выговоры? Хорошо, мой милый: вот я твоя невеста, буду твоя жена, а ты все-таки обращайся со мною, как велят обращаться с посторонней: это, мой друг, мне кажется, лучше для того, чтобы было прочное согласие, чтобы поддерживалась любовь. Так, мой милый?

Кстати, ужасная манера постоянно пересыпать речь словами «мой милый» (она ему) и «мой друг» (он ей).

Через какое-то время она влюбляется в их общего знакомого, а ее муж, узнав об этом, имитирует самоубийство и уезжает в Америку, чтобы не мешать их счастью. Они живут счастливо, а потом он бывший муж возвращается под чужим именем и с невестой, и они дружат семьями. В общем, все было бы непритязательно, если бы все эти люди не были людьми нового типа. Для Чернышевского они олицетворяют людей, живущих по его теории «разумного эгоизма». То есть, главным для них является их собственный интерес, но штука в том, что их интерес заключается в том, чтобы другим было хорошо. Может и правильная мысль, но такая унылая...

Читал я эту тягомотину вот по каким соображениям. Я хотел прочесть ее глазами человека девятнадцатого века, этакого раннего социалиста-народника, который еще не знает, чем кончаются революции, что получается, когда хотели сделать как лучше и прочих полезных вещей. Известно, что этот роман Чернышевского очень сильно повлиял на молодежь. Кстати, в книге «Дела давно минувших дней» есть очень интересный кусочек из воспоминаний:

Е. Водовозова рассказывает, что описание устройства швейной мастерской в романе Чернышевского молодые энтузиасты воспринимали как практическое руководство к действию. Так, в Петербурге и в Москве демократическая молодежь организовала несколько мастерских-коммун по образцу, данному в романе. В Петербурге на Знаменской улице писатель В. Слепцов устроил общежитие для молодежи, где он вел работу просветительского характера и собирался постепенно ввести производственный труд, превратив общежитие, таким образом, в фаланстер, описанный Фурье.

Вот что рассказывает о Знаменской коммуне в очерке, посвященном Слепцову, Водовозова: «В эту коммуну принимались женщины и мужчины, но с большим выбором, люди более или менее знакомые между собой и вполне порядочные. У каждого была своя комната, которую жилец должен был сам убирать: прислуга имелась только для стирки и кухни. Расходы на жизнь и квартиру покрывались сообща. Когда в общежитие приходили знакомые всех жильцов, их приглашали в общую приемную, своих же личных знакомых каждый принимал в своей комнате. <…> Просуществовав один сезон, это общежитие распалось, как распадались тогда очень многие предприятия, прежде всего вследствие новизны дела, отсутствия практической жилки у русских интеллигентных людей, но более всего потому, что женщины того времени обнаруживали отвращение к хозяйству и к простому труду, перед которым в теории они преклонялись».

Живая практика реальной жизни существенно расходилась и с утопическими моделями мастерских-коммун Чернышевского. Мастерские довольно быстро распадались, так как энтузиазм и одушевление благородными идеями не могли заменить практических знаний по организации производства. Водовозова рассказывает, как нанятые в мастерскую-коммуну швеи подняли на смех хозяйку-распорядительницу («амплуа» Веры Павловны), когда та попыталась им объяснить, на каких началах организована эта мастерская. Другая мастерская закрылась, когда в нее в качестве швей привели проституток, выкупленных из публичного дома (в романе Чернышевского Кирсанов приводит в мастерскую Веры Павловны проститутку Крюкову, которая под руководством прекрасного человека в конце концов исправляется). Но, в отличие от своего литературного прототипа, реальные проститутки работали лениво и недобросовестно, вели себя нагло и бесстыдно, оскорбляли заказчиц и очень быстро загубили мастерскую.

Вспоминая о 60-х годах, Водовозова пишет, что «это было время, когда мысль о необходимости спасать погибших девушек, и притом совершенно бескорыстно в самом глубоком смысле слова, вдруг охватила не только юную, пылкую, увлекающуюся молодежь, но кое-кого и из людей солидных и зрелых; были даже случаи, когда вступали с ними в законный брак». Подобное участие в судьбе проституток обычно кончалось для поборников новой морали печально: девушки не только не желали немедленно исправляться, но обнаруживали распущенность и необузданность нрава.

Не уверен, что у меня получилось вычитать в этой книге то, что вычитали эти бедные идеалисты, но думаю, что я все-таки понял этих замечательных людей чуть лучше. Только в этом нет заслуги таланта Чернышевского.

Чтобы закруглиться, пара отрывков, которые, мне кажется, хорошо иллюстрируют жизнь в России в середине девятнадцатого века. Вот о бедности и богатстве:

Мы с мужем живем, как вы знаете, без нужды: люди не богатые, но всего у нас довольно. А если бы мне чего было мало, мне стоило бы мужу сказать, да и говорить бы не надобно, он бы сам заметил, что мне нужно больше денег, и было бы у меня больше денег. Он теперь занимается не такими делами, которые выгоднее, а такими, которые ему больше нравятся. Но ведь мы с ним друг друга очень любим, и ему всего приятнее делать то, что для меня приятно, все равно, как и мне для него. Поэтому, если бы мне недоставало денег, он занялся бы такими делами, которые выгоднее нынешних его занятий, а он сумел бы найти, потому что он человек умный и оборотливый, — ведь вы его несколько знаете. А если он этого не делает, значит, мне довольно и тех денег, которые у нас с ним есть.

И об уровне жизни:

«то, что ест, хотя по временам, простой народ, и я смогу есть при случае. Того, что никогда недоступно простым людям, и я не должен есть! Это нужно мне для того, чтобы хоть несколько чувствовать, насколько стеснена их жизнь сравнительно с моею». Поэтому, если подавались фрукты, он абсолютно ел яблоки, абсолютно не ел абрикосов; апельсины ел в Петербурге, не ел в провинции, — видите, в Петербурге простой народ ест их, а в провинции не ест. Паштеты ел, потому что «хороший пирог не хуже паштета, и слоеное тесто знакомо простому народу», но сардинок не ел.

Хотелось бы поприсутствовать при вот этом интеллигентском развлечении, это должно было быть любопытно:

В нынешнюю зиму вошло в моду другое: бывшие примадонны общими силами переделали на свои нравы «Спор двух греческих философов об изящном». Начинается так: Катерина Васильевна, возводя глаза к небу и томно вздыхая, говорит: «Божественный Шиллер, упоение души моей!» Вера Павловна с достоинством возражает: «Но прюнелевые ботинки магазина Королева так же прекрасны», — и подвигает вперед ногу.

No comments:

Post a Comment