Продолжение темы предыдущего поста. Как я говорил, Копелев — один из тех, кто оставил воспоминания о знаменитой криптографической шарашке в Марфино, в которой происходит действие «В круге первом» Солженицына. Лев Зиновьевич Копелев — прототип Льва Рубина. Его воспоминания интересны и сами по себе, и как взгляд на события, описанные Солженицыным, с другой стороны. Дело в том, что «В круг первом» — книга практически документальная, поэтому есть возможность познакомиться с тем, как разные люди видели одни и те же события. Ну, например, у Солженицына сквозит симпатия к Иннокентию Володину, который сообщил американцам о планируемом похищении секрета атомной бомбы советским шпионом. Солженицын и от имени Володина говорит, что «Атомная бомба у коммунистов – и планета погибла», и устами Нержина (по сути, от своего имени) повторяет то же самое: «если у наших бомба появится – беда». А вот по воспоминаниям Копелева, в то время «Солженицын разделял мое отвращение к собеседнику американцев». И сразу «В круге первом» читается чуть иначе…
Можно, конечно, поспорить о том, кому больше стоит верить, то ли перевертышу Копелеву, который был и троцкистом, и сталинистом, и простомарксистом, и буржуазным гуманистом, то ли Солженицыну и Панину, которые (по их словам) были последовательными антисталинистами. Но мне почему-то сдается, что Копелев просто честнее. По книге у меня сложилось о Копелеве как о человеке не очень приятное впечатление (в общем, все трое были личностями, по-моему, малоприятными, да и друг с другом уживались только потому что в тюрьме соседа выбирать не приходится), но Копелев отличался от них одним замечательным качеством. У него нет напыщенного самодовольства, пафосной уверенности в своей непогрешимости, свойственных и Панину, и Солженицыну, — он умеет слушать тех, кто с ним не согласен, и умеет признать свою неправоту. Собственно, все его воспоминания — признание своей неправоты. Вот этой готовностью выслушать, обдумать чужие доводы и, возможно, даже принять их, если они убедительны, он мне даже симпатичен. Я сам очень ценю возможность познакомиться с новой для меня точкой зрения и готов за это многое простить Копелеву. Далеко не все, правда. Количество нецензурщины в этих его книгах выходит за все границы. Читать очень неприятно.
Копелев попал в тюрьму по обвинению в жалости к противнику. Он был в армии «старшим инструктором по работе среди войск и населения противника», работал с местным населением, вербовал из немцев антифашистские группы для психологической борьбы на фронте и в тылу врага. Фактически, хорошие отношения с немцами, нежелающими воевать, были его работой. В 1945 году, когда наши войска вошли в Германию, он пытался остановить грабежи и насилие, которые там происходили. Ну, куда деваться, было и такое, люди бывали всякие. Потому и Рокоссовский вынужден был отдать приказ о строгом наказании мародеров и насильников. Собственно, потому и знаменитое эренбурговское «Убей немца» приказали отменить, как несвоевременное. Но Копелеву это уже не помогло. Начальник, с которым они не поладили, добился ареста:
вы обвиняетесь в том, что в момент решительных боев, когда наши войска вступали на территорию Германии, вы занялись пропагандой буржуазного гуманизма, жалости к противнику, что, получив боевое задание провести разведку морально-политической обстановки в Восточной Пруссии, изучив возможную деятельность фашистского подполья, вы взамен этого занялись спасением немцев, ослабляли моральный уровень наших войск, агитировали против мести и ненависти – священной ненависти к врагу. И все это было у вас не случайными ошибками, что видно из фактов, ранее имевших место… Вы позволяли себе на собраниях и в разговорах с товарищами в недопустимой форме критиковать командование, нашу печать, статьи товарища Эренбурга, выражали недоверие к союзникам, вы допускали такие высказывания, которые в условиях войны, фронта нужно расценивать как деморализующие, подрывающие боевой дух…
Полтора года Копелев просидел в лагерях в статусе подследственного. Суд его оправдал, как это ни поразительно по тем временам. Он намека не понял и попытался восстановиться в партии, откуда его, конечно, тоже вычистили. В результате дело было пересмотрено и он получил три года. Тоже очень мягкий приговор. Через некоторое время приговор пересмотрели, дали шесть лет, потом добавили еще до стандартных десяти. Тут он познакомился с Паниным, который посоветовал ему написать заявление с просьбой использовать его глубокие знания лингвистики по назначению. В результате Копелев попал в ту самую марфинскую шарашку, где и провел весь оставшийся срок своего заключения. В 1954 году вышел на свободу, а еще лет через десять стал участвовать в правозащитном движении. Любопытно, что вера в марксизм пошатнулась в нем только несколько лет спустя после тюрьмы.
В воспоминаниях Копелева очень интересны фронтовые главы. Но и в тюремных тоже есть, что почитать. Как и в большинстве подобных мемуаров (Солоневич, Чернавин), самое интересное — это не история жизни автора, а множество историй людей, с которыми он встречался. Скажем, история неизвестного немецкого героя Ганса, который воевал против фашистов в польском отряде:
Отряд, в котором дрались остатки взвода, отступал уже в самые последние дни по канализационным трубам. Там, под землей, их настиг приказ генерала Бур-Комаровского о капитуляции. С ними был немец-перебежчик Ганс – «Ганс з Берлину». Он пришел к ним в конце второй недели восстания и сказал, что он сын коммуниста, казненного гитлеровцами, что сам был юнгкоммунистом и хочет воевать против фашизма...
Так вот, когда пришел приказ о капитуляции, он был с нами. Приказ нам принес польский офицер, а его сопровождали немцы. Мы очень измучены были, много раненых, все голодные, в вонючей грязи, простуженные, хриплые, злые от бессонницы, одуревшие… Но мы стали говорить, а как же с Гансом, ведь нельзя ему в плен с нами, его замучат, а мы не можем предавать такого товарища. Он догадался, что о нем разговор, он к тому времени уже понимал попольски, правда, немного, но тут и без того догадался и сказал: «Камрады, я понимаю, вы про меня думаете, это хорошо, вы хорошие камрады, но я вам помогу». Мы не успели сообразить, что он хочет делать, а он взял две немецкие ручные гранаты, знаете, такие с длинными ручками и взрывателями на шнурках, зубами потянул за шнурки, зажал их себе крепко под мышки, отбежал подальше в угол и лег. До нас даже и осколочка не долетело, все ему в грудь. Мы потом в плену хотели вспомнить, как его фамилия была, никто не знал. Просто Ганс з Берлину…
Запомнился отрывок, который идет вразрез с мнением (в том числе и моим), что СССР использовал труд заключенных для решения экономических проблем:
У нас в корпусе лежал мастер леса, заключенный с 1937 года. Образованный экономист. Слушая разговоры об этом «молении о зоне», он объяснил нам, что жизнь вольных работяг в леспромхозах, находившихся в тех же районах, что и лагерь, как правило, хуже, чем у заключенных и чем у военнопленных, и у трудмобилизованных женщин – то были немки с Поволжья, – работавших в тех же лесах. Но зато и себестоимость леса в лагере самая высокая.
– Ведь в леспромхозе расходы какие? На производство, на зарплату, ну и там кое-какое обеспечение. А в лагере, когда в лес идет сто работяг, то в зоне хорошо, если столько же обслуги, придурков. А больных, инвалидов еще больше. К тому же расходы на охрану, на разное начальство, на вольнонаемных. Зэка зарплаты не получает, но сколько на него тратится? Чтобы его кормить, одевать, обувать, охранять, лечить, перевозить? Это ведь больше любой зарплаты набегает. Конечно, самому работяге врядь ли четвертая-пятая часть достается от того, что положено. Ведь по дороге столько липких рук. Все прилипает – и харчи, и барахло, и деньги. Но на стоимость кубометра все это ложится. А тут еще и знаменитая чернуха и туфта – на бумаге полторы нормы, а на делянке хорошо, если половина. Никакие вольные на такое очковтирательство не осмелятся. В общем, деловой лес тут стоит столько, что дешевле было бы из Канады возить.
Причем большинство таких вставных историй Копелев передает, сохраняя особенности речи. Получается очень колоритно:
– Ну объяснить мени, господин… простите, товарищу майор, ну как же это все-таки може быть? Ну где ж тут, я вже не буду говорить за право, а за юридичну сторону, навить за ваш уголовный кодекс – верьте, я его досконале вивчав, – но где же тут сама напростейша, элементарна льогика!… Следователь говорит – мы вас можем привлечь за измену родине… Якой родине? Я есть урожденный подданный австро-угорьской империи, хочь и руського происхождения. Правда, есть у меня родичи, кажуть «мы не руськи, мы – украинцы». Хай буде так. Я тоже больше од всих поэтов люблю Шевченко… Но для меня всегда было, что украинец, что руський – одно. Когда началась та война, я был фенрих, то есть прапорщик цисарьской, то есть австрийськой армии. Не хотел воювать за цисаря Франца-Иозифа против славянських братьев. Как только прибув на позиции, того же дня перейшов до руських окопув. Але ж меня до руськой армии не взяли, и я через Мурманск, Англию, Францию, Италию переихав до Сербии, стал воювать за сырб-ского краля. Так что был я в России, може, двадцать, може, двадцать один день. А как стал сырбский поручик, так и остался потом югославский подданный. По войне женился на местной руськой. Поступил до Белградского университету, но все был кадровый офицер. Кончил юридический факультет и як абзольвент был направлен на службу до армейского суда. Когда немцы пришли до Београду, то они кого брали в плен, а кого залишали на воли. Брали в плен и увозили до Германии всих, кто были левые, или либеральные, или русофилы, всих, кто не давали подписку, таку «лоялитетсэрклерунг»… Так от и меня взяли, и Льва Николаевича, и Бориса Петровича, и всих наших, яки тут теперь в вашей руськой тюрьме сидять. Якой же я родине изменял? Ну где же тут элементарна льогика?
…И еще не можу понять, ну совершенно не можу… Этот пудполковник, такой элеганцкий и вроде интеллигентный офицер, вдруг ударил меня по плечах гумою, кричить, простите, мать твою так и сяк, лается хуже, знаете, пьяного вугляра, як у нас кажут… Но я же старше его и по годах, и по рангу, и я же не арендованный даже, он сам говорил… И така лайка, такие прокляття, знаете, на мать. Меня ж это не может унизить, образить – то есть оскорбить. Я ж свою мать знаю и шаную, а така грязная, гадкая лайка – она и только его самого унижает и ображает его мундир офицерский, его ранг. Ну как это понять? И как таких людей терпят на такой должности?
И еще не можу понять… Следователь говорит – признавайтесь, сколько вы коммунистов повесили… я ему отвечаю, что не могло же этого быть, ну просто не могло. Мне же такие дела не подсудны, а он кричать «нам все известно, признавайтесь лучше сами, а то расстреляем». Тогда же этот пудполковник и гумкою благословив… Ну как же так получается – у меня все мои офицеры повини были знать кодексы всих армий Европы, и карные кодексы, и процессуальные, и всю юриспруденцию у всяки рази европейских армий, ну и таких, як японьска, американьска. Так мы же точно знаем, что и какой суд или трибунал, например, у вас, может судить, а что не может, где компетенция вашей милиции, а где ГПУ, или, как вы теперь говорите, контрразведка – смерш… Так почему же ваши офицеры таких рангив не знають, что в Югославии военным судам подсудны только воинские преступления – дезертирство, кража в армии, нарушение по службе, нарушения уставов, а все политические дела и всех шпионув судив Королевский трибунал. А я же был председателем главного военного суда, то значит контрольного кассационного органа. Я же вообще никого по первому разу не судив, а только рассматривал кассации, протесты на приговора окружных судов. Это же должен знать всякий студент старшего курсу юридического факультету.
Инженер Ч. пострадал от алкоголя:
Нет-нет, что вы! Я на хулиганство не способен. И в детстве был тише воды. Аз есмь кроток, аки агнец. И водочка мою кротость лишь усугубляет. Одна беда: разговорчив становлюсь безмерно. Вы уж не обессудьте, не посетуйте на болтуна... Нет-нет, и не за болтовню. Да и что бы я мог сказать дурного даже в сильнейшем хмелю?!.. Ведь я воистину советский патриот и разумом и сердцем. Водочка подвела меня совсем в ином смысле. В таком, что даже поверить трудно... Простите, там на донышке, кажется, есть еще на глоточек?.. Благодарю вас, дорогой мой друг! Безмерно благодарю!.. Да-а, так вот подвела меня она, как бы это выразить поточнее, будучи и катализатором и проявителем моих чувств - искренних сокровенных чувств, но в неподходящих условиях... Да-да , любовь, именно любовь. Но только не такая, как вы, кажется, предполагаете, - не романтическая, не адюльтер, не ревность... Нет-нет - чистая патриотическая любовь к товарищу Сталину!.. Да-да, это звучит парадоксально, представляется неправдоподобным... Но клянусь, это чистейшая правда. Я попал в тюрьму за то, что - как бы это сказать слишком люблю товарища Сталина, за то, что проявлял свою любовь в неположенных формах и... неуместно.
- Товарища Сталина я люблю с детства. Уже школьником, можно сказать, его боготворил. Читал, видел в кино, слушал по радио и лично видел три раза - на демонстрации. Он стоял на Мавзолее - улыбался, махал нам. В годы войны все его речи, все приказы читал-перечитывал от слова до слова. Я тогда студентом был. Просился на фронт - не пустили. И здоровье никудышное, и близорукость минус двенадцать. И радиоинженеры нужны. Я тогда полюбил его еще сильнее.
Года два назад, в компании друзей, вот так же разговорились, - выпили изрядно, и - верьте, не помню даже, как именно, - оказался я на Красной площади... Потом уже мне рассказывали, что стучал в Спасские ворота, плакал и просил пустить к товарищу Сталину, хочу сказать ему, как люблю, как тревожусь. И слезно упрашивал солдат, чтобы лучше его оберегали... Они забрали меня в свою караулку в башне. Наутро проснулся - ничего не помню и не пойму, где нахожусь... Они проверили документы, позвонили ко мне на работу. Потом пришел полковник - серьезный такой, корректный. Расспрашивал обстоятельно, кто, откуда. Никаких протоколов, только его адъютант что-то записывал. Под конец он пожурил меня строго - не годится и даже непристойно среди ночи пьяным пробиваться в Кремль... Да ведь я и сам понимал. Стыдно было так, что и слов не найти. Извинился. Обещал...
Но прошло несколько месяцев, и приключилось то же самое. И опять я себя не помнил... Проснулся в милиции - в районном отделении по месту жительства. Паспорт с собой был. Милицейские начальники разговаривали уже не слишком любезно. Грозили отдать под суд, лишить прописки, выселить из Москвы... И на работе были неприятности. Вызывали в спецчасть, в отдел кадров, на заседание месткома... Но что я мог им сказать, кроме того, что люблю товарища Сталина всей душой... А как известно, что у трезвого на уме, то пьяный и выбалтывает. Разумеется, я признавал недопустимость своего поведения, каялся - искренне каялся... Но прошло еще меньше времени... В октябрьские праздники продрог я на демонстрации. Охрип, - мы много пели, "ура" кричали. Весело было. Дружно. Зашел потом к приятелю погреться. Твердо решил, приказывал себе: две стопочки, не больше. И помню хорошо хотел сразу же домой ехать. Но в метро не пустили - заметили, что под хмельком... А что дальше было, не помню. И проснулся уже в боксе - на Малой Лубянке...
Анатолия, бойца Сопротивления, арестовали в Бельгии:
Анатолия увезли с военнопленными на Запад. Он попал в Бельгию; работал сперва в шахте, под землей, потом слесарем, электриком. Бельгийские друзья помогли Анатолию бежать на грузовике, перевозившем товары местному лавочнику. Друзья хозяина достали Анатолию документы бельгийского юноши, умершего от язвы желудка. И он работал, не прячась, устроил нарядную витрину, сам нарисовал вывеску, придумывал замысловатые украшения для приборов; с помощью куска линолеума, валика и самодельных красок изготовлял смешные рекламные листовки, которые вывешивал на других улицах... Хозяин, его жена и две дочери - старшая кончала гимназию - полюбили толкового и веселого работника. Через два года он женился на Сесиль, и тесть торжественно объявил его своим компаньоном.
Подруги и одноклассники жены познакомили Анатолия с подпольщиками Сопротивления. Он сделал для них два радиопередатчика и шапирограф, чтобы печатать листовки. Когда началось отступление немцев, он вместе с новыми товарищами разоружал арьергардные команды поджигателей и подрывников саперов, минировавших некоторые здания, дороги и мосты. Отряд, в котором был Анатолий, захватил большой склад немецкого батальона связи. И он пригнал в подарок тестю грузовик, наполненный радиоаппаратурой, приборами, инструментом.
— В Брюсселе вся жизнь оказалась совсем не такая, как мы учили и как читали, совсем не такая, как у нас... Ну, в общем, я решил оставаться бельгийцем. Думал потом, когда-нибудь поеду в Москву. Разузнаю, как там сестры, отец. И к маме на могилу схожу. Но только потом, потом... Жили мы хорошо, дружно. И с женой, и с ее родными. А осенью, уже в 46-м, шел я днем по улице и увидел русских офицеров. Один из них, старший лейтенант, - Мишка, мой сокурсник. Он, может, и не заметил бы, да я сам окликнул... Ну, то да се. Поговорили. Они были из какой-то миссии-комиссии по линии бывших военнопленных и вольных советских граждан. Помогали возвращаться.
Я рассказал коротенько про себя. И сразу сказал, что хочу остаться как есть - с женой и сыном. Они посмеялись: "Фабрикантом стал. Из комсомольцев - в капиталисты". Но без злости, даже вроде позавидовали. Спросили, не хочу ли своим в Москву весточку передать. У них есть возможность по оказии, без бюрократизма и так, что никто не узнает. Условились вечером встретиться в одном очень шикарном ресторане.
Выпили за победу, за Родину, за наши семьи. Они смеялись, что впервые в жизни пьют с капиталистом, да еще комсомольцем. А я отвечал, что обязательно буду поддерживать бельгийский комсомол и компартию, а когда наживу миллион франков, тогда вернусь в Москву... Потом собрались уходить. Я чувствую - захмелел. Ноги заплетаются. А они говорят: пойдем боковым ходом, там у нас машина, отвезем. Вышли в переулок, и только помню: удар по затылку... Очнулся в машине. Едем. Башка трещит. Во рту пакостно. С двух боков - незнакомые офицеры. Впереди тот капитан. А на мне шинель с погонами, фуражка. Хотел спросить, а справа мне кулаком в живот: "Молчи, твою мать! Пикнешь - удавим!"
Не помню, сколько ехали, где останавливались. Привезли уже к вечеру в какой-то немецкий город. Большой двор, ходят солдаты. Привели меня в подвал: "Раздевайся". Забрали все документы, деньги, часы, ручку. Даже карточку жены и сына. Сунули в камеру. Там и немцы и свои. Большинство пленники, и пара блатных. Надзиратель дал мне кусок черняшки - черствую, и даже пятна плесени. И консервную банку с пшенной баландой. Хлебнул я, чуть не стошнило. Но тут уже окончательно понял - "Здравствуй, Родина!".
В общем, книга неоднозначная, автор тоже, читать неприятно, но среди мусора встречаются и жемчужины. А главное, книга очень многое проясняет в солженицынском «В круге первом».
No comments:
Post a Comment