Воспоминания Аминада Петровича Шполянского, известного в начале двадцатого века под псевдонимом Дон-Аминадо поэта-сатирика. Пишет в основном о провинциальной жизни. Пишет неплохо, немного обрывочно, короткими абзацами, как бы с трудом вспоминая отдельные случайные события:
"Поэзия должна быть глуповата"...
Не этим ли пронзительным откровением Пушкина озарено было начало дней?.. Пролог истории одного поколения?
Всё в этом прологе было поэзией, выдумкой, преувеличением, миражем, обожанием и поклонением.
С ужасом и восторгом стояли мы пред единственным в городе оружейным магазином и мысленно выбирали двухствольные винтовки, охотничьи ножи и кривые ятаганы.
Зловещим шёпотом обсуждали грядущую экспедицию.
Портрет президента Крюгера с окладистой бородою и выбритыми усами -- был святыней.
Расстоянием не стеснялись. Жертвенный порыв с географией ни считался.
-- Из Треповки в Трансвааль прямо, без пересадки, на освобождение Буров!
Проклятие Англии, смерть лорду Китченеру!
В отряде было десять человек. Стрижка бобриком. В глазах сумасшедшинка. Фуражки на бок. Штаны со штрипками. В бляхах на поясах солнце играет.
Вперед без страха и сомнений
На подвиг доблестный, друзья!
...В одной версте от города, как раз за казенным садом -- шорох, враги, засада! два городовых, невидимая тьма родителей, и во главе -- Василий Касьянович Дубовский, классный надзиратель, по прозванию Козёл.
И сказал нам Козёл несколько слов, о которых лучше не вспоминать.
Стыд, позор, отобранные ятаганы, тёмный карцер, обитый войлоком.
А главное, -- издевательство и презрительные насмешки усатых восьмиклассников, говоривших басом и только о любви.
В течение двух недель, во время большой перемены, когда вся гимназия играла в чехарду и уплетала бутерброды с чайной колбасой, мы, защитники угнетённых народов, должны были исписывать страницу за страницей, повторяя одну и ту же фразу, придуманную самим Федором Ивановичем Прокешем, директором гимназии, добродушным чехом в синем вицмундире и благоуханных бакенбардах:
-- Ego sum asinus magnus.
Надо сказать правду, пережили мы эту первую мировую несправедливость довольно быстро, и духом не упали.
Поддержал нас только один Мелетий Карпович Крыжановский, которого за глаза называли просто Мелетием, учитель словесности и друг малых сих...
Сняв свои золотые очки, как это бывало с ним во всех торжественных случаях, и улыбаясь одними хохлацкими глазами, вовремя сказал он нам голубиное слово:
-- Все это пустяки, дети мои. А главное, когда будут вас на Страшном Суде допрашивать, какие были ваши на этом свете дела и занятия, так полным голосом и отвечайте:
-- Прежде всего, удирали к бурам!
И надев очки, и высоко подняв указательный палец, скороговоркой добавлял:
-- За это вам многое простится.
Запомнились две истории. Во-первых, о Саше Джибелли и Сергее Уточкине (тот самый, который пионер-авиатор, великий спортсмен в лучшем смысле этого слова):
Богатые, давно обрусевшие итальянцы, которым почти целиком принадлежал Малый Фонтан с его мраморными виллами и колоннадами; оливковые греки, торговавшие рыбой, и сплошь называвшиеся Маврокордато; коренные русские помещики, по большей части с сильной хохлацкой прослойкой; евреи, обросшие семьями, скупщики зерна и экспортёры, и среди них герои и действующие лица "Комедии брака" Юшкевича; морские офицеры в белых тужурках с чёрными с золотом погонами, со сдержанным достоинством оставлявшие кортики в раздевалке; несколько кутящих студентов в мундирах на белой подкладке, лихо подъезжавших в фаэтонах на дутиках; и, наконец, два аборигена, два Аякса, два несравненных одесских персонажа, которыми тоже не мало и с трогательным постоянством гордилась южная столица.
Одного звали Саша Джибелли, другого Серёжа Уточкин.
Отсутствие отчеств нисколько не говорило о недостатке уважения, скорее наоборот: это было нечто настолько своё, настолько родное и близкое, что как же их было называть иначе, как не сокращёнными, милыми, домашними именами?!
За что ж их, однако, любили и уважали?
Никаких подвигов Саша Джибелли не совершил, ничего такого не изобрёл, не выдумал, никаких ни военных, ни гражданских доблестей не проявил.
Но настолько был, миленький, красив, и лицом и движениями, настолько приятен, и в таких гулял умопомрачительных, в складочку выутюженных белых брюках с обшлагами, и такие носил, душка, гетры на жёлтых штиблетах с пуговицами, и портсигар с монограммой, и тросточку с набалдашником и шляпу-панаму, а из-под шляпы взгляд темно-бархатный, что ходили за ним по Дерибасовской, как за Качаловым на Кузнецком Мосту, толпы поклонниц, вежливо сказать, неумеренных, а честно сказать -- психопаток.
А сам он только щурился и улыбался, и всё дымил папиросками, по названию "Графские".
А что про Сашу Джибелли друг другу рассказывали и всегда по секрету, и каких только ему не приписывали оперных примадонн, драматических гран-кокетт, львиц большого света и львиц полусвета, хористок, гимназисток, белошвеек и епархиалок,-- списку этому и сам Дон-Жуан мог позавидовать.
Надо полагать, что в Одессе, как и в Тарасконе, была манера всё преувеличивать, но преувеличивая, делать жизнь краше и соблазнительнее.
Несомненно, однако, и то, что, всё равно, очищенная от легенды или приукрашенная, а биография Саши Джибелли еще при жизни героя вошла в историю города, и историей этой город весьма гордился, как до сих пор гордится Казановой Венеция...
И всё же, в смысле славы, сияния, ореола -- Серёжа Уточкин был куда крупнее, значительнее, знаменитее.
И бегал за ним не один только женский пол, а все население, независимо от пола, возраста, общественного положения и прочее.
Красотой наружности Уточкин не отличался.
Курносый, рыжий, приземистый, весь в веснушках, глаза зелёные, но не злые. А улыбка, обнажавшая белые-белые зубы, и совсем очаровательная.
По образованию был он неуч, по призванию спортсмен, по профессии велосипедный гонщик.
С детских лет брал призы везде, где их выдавали. Призы, значки, медали, ленты, дипломы, аттестаты, что угодно.
За спасение утопающих, за тушение пожаров, за игру в крикет, за верховую езду, за первую автомобильную гонку, но самое главное, за первое дело своей жизни -- за велосипед.
Уточкин ездил, лёжа на руле, стоя на седле, без ног, без рук, свернувшись в клубок, собравшись в комок, казалось управляя стальным конём своим одною магнетической силой своих зелёных глаз.
Срывался он с лошади, разбивался в кровь; летел вниз с каких-то сложных пожарных лестниц; вообще живота своего не щадил.
Но чем больше было на нём синяков, ушибов, кровоподтёков и ссадин, тем крепче было чувство любви народной и нежнее обожание толпы.
Во-вторых, потрясающая не столько сюжетом, сколько внезапным концом, падением в пустоту, в ничто, жизнь поэта и писателя Ильи Британа:
Во время немецкой оккупации, в одиночной камере военной тюрьмы на улице Шерш-Миди, он писал единственному сыну:
"Дорогой Сашенька, родное дитя!
Завтра меня не будет.
Да послужит тебе утешением только то, что умру я, как жил: чрезвычайно просто. Без позы, без ненужных слов.
О чем я успею подумать в последнюю минуту?
Не знаю.
Вероятно о тебе, о твоей бедной матери.
Больше всего на свете я любил тебя, несчастливую нашу родину, музыку Рахманинова. И еще... русскую литературу, единственную в мире.
Будь честен, будь добр, не будь равнодушен.
Умей любить. Умей ненавидеть.
Я ухожу слишком рано, и не по своей воле.
Может быть, по воле Божьей.
Я обрел Его поздно, но теперь уже навсегда.
Смерти я не страшусь, но боюсь страданий.
Да будет над тобой милость Божья.
И еще: говорю тебе последнюю правду, я люблю жизнь, люблю, люблю! Выхода нет. Жизнь будет отнята. Но с тобой я буду вечно, каждый миг и везде.
В чемодане, в гостинице на Boulevard Murat, находится моя рукопись. Повесть? Роман?.. Я работал над ним много лет. Перешли его в Нью-Йорк, графине Толстой. Хотелось бы кое-что изменить, переделать. Но теперь уже поздно. Пусть напечатают так, как есть.
Возьми на память мои часы. И обручальное кольцо.
Не забывай меня, никогда не забывай, это очень важно -- помнить, помнить, всегда, всем, друг друга помнить!"
На следующее утро, во дворе казармы Монруж, в числе девяноста заложников, Илья Британ был расстрелян.
Ни рукописи, ни сына так никогда и не нашли.
И характерное о Маяковском:
Прекратил бой Маяковский.
Стукнул по обыкновению кулаком по хозяйскому столу, так что стаканы зазвенели, и крикнул зычным голосом:
Довольно этой толочи,
Наворотили ком там…
Замолчите, сволочи,
Говорю вам экспромтом!
Впрочем, то, что Шполянский пишет о Маяковском, скорее покоробило и оттолкнуло. Нехорошо он о нем высказался.
И здорово раздражает привычка Шполянского сыпать забытыми именами, практически ничего о них не говоря:
А имена, а звонкость, а металл!
И разве мыслимо, разве возможно было равнодушно произносить слова и сочетания, в которых жил, дышал весь аромат и дух эпохи?!
Актёр Судьбинин. Актёр Орлов-Чужбинин.
Черман-Запольская, на роли гран-кокетт.
Два трагика, два брата Адельгейма, Робер и Рафаил.
Стрелкова. Скарская. Кайсарова. Дариал. Кольцова-Бронская. Анчаров-Эльстон. Мурский. Пал Палыч Гайдебуров.
Любимов. Любич. Любин. Любозаров. Михайлов-Дольский. И Строева-Сокольская.
И первая меж всех, — никакая Сарра Бернар не могла её заменить и с ней сравниться, — Вера Леонидовна Юренева.
Из-за этого и вся книга производит впечатление небрежно сваленной кучи, которая даже самому автору не очень интересна.
No comments:
Post a Comment